Мне было восемнадцать, когда я впервые получила зарплату. Пятьдесят рублей. Для тех времён — вполне приличные деньги для девчонки без образования, которая сразу после школы пошла работать на фабрику.

Я стояла у витрины «Универмага» на главной улице и не могла отвести глаз. За стеклом, на прозрачной полке, стояли два флакона духов. Один — «Красная Москва», в тяжёлом гранёном флаконе. Второй — «Может быть», в красивой коробочке с цветами. Я смотрела на них уже целый месяц — каждый день по дороге с работы. Останавливалась, дышала на стекло, стирала запотевшее пятно рукавом и снова смотрела. Так девочки смотрят на кукол. Так мальчишки — на новенькие велосипеды.
У меня никогда не было своих духов. У мамы были — «Ландыш серебристый», недорогие, в маленьком пузырьке. Но она берегла их почти как драгоценность: капала по капельке на запястье перед выходом и сразу убирала в шкаф. Мне не разрешала.
— Мала ещё.
И вот у меня в руках оказались пятьдесят рублей. Мои. Первые. Заработанные. Я зашла в магазин и купила оба флакона. Домой шла так, будто у меня за спиной выросли крылья. В одном кармане лежала «Красная Москва», в другом — «Может быть». Мне восемнадцать. У меня есть настоящие духи. Взрослые. В красивых коробочках. Я — женщина.
Мама была на кухне. Чистила картошку. Увидела меня, вытерла руки о передник.
— Получила?
— Да.
— Давай.
Она протянула ладонь. Не «покажи, что купила». Не «ну как первая зарплата?». А просто: «давай». Деньги. Все. В нашей семье так было заведено: всё — в общий котёл. Папа отдавал. Старший брат, пока жил с нами, отдавал. Теперь настала моя очередь. Я знала это правило с детства. Его никто не обсуждал. Оно просто существовало.
— Мам… я потратила.
— Что значит — потратила?
— Духи купила.
Наступила тишина. Мама смотрела на меня, держа в одной руке нож, в другой — картофелину.
— Все? — тихо спросила она.
— Все.
— Пятьдесят рублей — на духи?
— Два флакона.
— Два, — повторила она.
Она положила нож. Потом картошку. Медленно выпрямилась.
— Два флакона духов. На всю зарплату…
Потом начался скандал.
Не стану пересказывать всё: кто кричал, кто плакал, кто хлопал дверями. Скажу только одно: мама была по-своему права. Жили мы непросто. Папа зарабатывал немного. Младшая сестра ещё была ребёнком. Каждый рубль считался. А тут я — вместо того чтобы принести деньги домой — купила два флакона духов. Просто потому, что мне захотелось.
Но и я была по-своему права. Мне было восемнадцать. Это были мои первые деньги. Первый заработок. Мне так хотелось хоть однажды купить себе что-то красивое, бесполезное, непрактичное — не потому, что надо, а потому что хочется. Не картошку. Не сапоги. Не ткань на платье. А духи. Чтобы пахнуть не супом, не стиркой, не фабричной пылью, а чем-то другим. Взрослым. Личным. Моим.
Мы обе были правы.
И обе были неправы.
В ту ночь я лежала в своей «комнате» — точнее, в углу общей комнаты за шкафом, который заменял перегородку, — и нюхала «Красную Москву». Запах был тяжёлый, пряный, слишком взрослый для меня. Но тогда мне казалось, что именно так пахнет свобода.
Утром я встала, собрала сумку и ушла.
Без крика. Без хлопанья дверью. Без записки. Мама была на кухне — я слышала, как она гремит кастрюлями. Папа уже ушёл на работу. Сестра спала. Я надела пальто, взяла сумку, куда положила два флакона духов, смену белья, зубную щётку и паспорт. И вышла.
Пошла к подруге Ленке. Она жила с матерью в двухкомнатной квартире на другом конце города. Ленкина мама, тётя Валя, посмотрела на мою сумку, потом на моё лицо, ничего не стала спрашивать и молча постелила мне на раскладушке.
— Живи, сколько нужно.
Я прожила у них три недели. Ходила на работу, возвращалась, ела то, что готовила тётя Валя, и ужасно этого стыдилась, потому что не могла дать денег на продукты. Следующую зарплату я отдала ей полностью. Она не хотела брать. Я просто положила деньги на стол и ушла в комнату.
Через месяц мама позвонила Ленке домой — своего телефона у меня не было, мобильных тогда и в помине не существовало.
— Пусть домой приходит.
Я не пришла. Не из злости. Из гордости. Глупой, восемнадцатилетней, непреклонной гордости, которая в юности кажется принципом, а спустя годы оказывается обычным упрямством.
Дальше всё было как в плохом кино. Только это была моя жизнь.
Бабушка, мамина мать, узнала, что я скитаюсь по чужим углам. Они с мамой сложились и купили мне крошечный домик на окраине. Одна комнатка, печка, туалет во дворе. Зато свой. Своя крыша над головой.
Я была счастлива. Первые дни летала по дому: мыла полы, белила стены, вешала занавески. Поставила оба флакона духов на подоконник. Они стояли на солнце, стекло переливалось, и мне казалось: вот оно, счастье.
Счастье длилось четыре месяца.
Потом приехала сестра. С мужем и маленьким ребёнком.
— На время, — сказала она. — Пока квартиру не дадут.
Но это «на время» растянулось. Сестра обжилась. Муж привёз мебель. Ребёнок заполнил дом плачем, пелёнками и баночками детского питания.
Однажды сестра сказала:
— Может, ты в общежитие переберёшься? Ты же одна. А нам тесно.
Я посмотрела на свой домик. Точнее, уже не совсем свой. На занавески, которые сама вешала. На подоконник, где стояли мои духи. Сестра сдвинула их в угол и поставила рядом банку с кашей.
— Ладно, — сказала я. — Перееду.
Я забрала духи и ушла в общежитие.
Общежитие — это отдельная вселенная. Комната на двоих, соседка Галка из Рязани, туалет в конце коридора, душ по расписанию, общая кухня — пять конфорок на тридцать человек. Тараканы, которых не брала никакая отрава. Запах чужой еды, чужого белья, чужих судеб.
Но я привыкла. Люди ко всему привыкают — к тому времени я уже это поняла.
Пять лет в общежитии. С девятнадцати до двадцати четырёх. Я работала на фабрике, потом перешла на завод — там платили больше. Потом нашла подработку: вечерами мыла полы в школе. По выходным торговала на рынке семечками и вязаными носками, которые научилась вязать у тёти Вали.
Все шишки набивала сама. Денег у чужих не просила. Маме не жаловалась. Мы созванивались редко, коротко и сухо.
— Как дела?
— Нормально.
— Ну и хорошо.
Её обида то ли прошла, то ли спряталась. Я не знала. Моя — тоже то ли растворилась, то ли просто стала привычной.
О духах мы больше никогда не говорили.
В двадцать шесть я встретила Серёжу. Он работал водителем на том же заводе. Невысокий, немногословный, с большими руками и привычкой чинить всё, что ломается. Он чинил — я кормила. Простая, честная арифметика.
Свадьба у нас была скромная. Расписались в ЗАГСе, потом посидели дома с друзьями. Мама приехала. Привезла банку вишнёвого варенья из своего сада. Обняла меня коротко, неловко — так обнимают люди, которые не умеют обниматься. И прошептала мне на ухо:
— Ну вот. Устроилась.
Я тогда подумала: наверное, это её «прости». Или «я горжусь». Или просто «люблю». Мама не умела произносить такие слова. Как и я. Мы вообще с ней похожи: обе упрямые, обе гордые, обе не умеем просить и не умеем вслух прощать. Мы прощаем молча.
С Серёжей мы живём уже тридцать лет. Он ни разу не попрекнул меня деньгами. Ни разу не сказал: «Отдай зарплату». Когда я покупаю себе что-нибудь — платье, крем, духи, — он только улыбается и говорит:
— Красивая.
Иногда мне кажется, он специально это говорит, потому что знает мою историю. Я рассказала ему её однажды, давно. Он выслушал, помолчал и сказал:
— Дура ты была, конечно.
А потом добавил:
— Но смелая.
Духи я покупаю до сих пор. Каждый год на день рождения — один флакон. Хорошие, дорогие, в красивой коробке. Ставлю на полку в ванной. Их там уже двенадцать — стоят ровным рядом, как маленькое войско.
Серёжа смеётся:
— Ты же ими почти не пользуешься.
И правда — почти не пользуюсь. Некоторые даже не открывала.
Потому что мне нужны не сами духи.
Мне нужно знать, что я могу их купить.
Что это моё право.
Что никто не протянет руку и не скажет: «Давай».
Что я — взрослая женщина, которая может потратить заработанные деньги на красивую, бесполезную, ненужную вещь.
Просто потому, что ей так хочется.



















